Выбрать для авторского чтения такой рассказ, как этот, записанный на пластинке, ‒ поступок, по-моему, требующий решительности. Да отчего же? ‒ спросят. А потому, что все тут в первом лице, везде нагое «я» да «я». ‒ Ну и что ж такого, ‒ скажет искушенный читатель (слушатель), ‒ сколько всего написано от первого лица, и никто ведь не путает персону героя или рассказчика с личностью автора. ‒ Верно, ‒ отвечу, ‒ но это когда читаешь глазами, а вот когда автор отдает герою свой реальный, звучащий голос? Тогда трудно отделаться от иллюзии, что все здесь ‒ о себе, что присутствуешь при публичной исповеди.
В самом деле, предположим, что Андрей Битов взялся бы прочесть что-нибудь из своих романов об Алексее Монахове и о Льве Одоевцеве (оба эти романа вошли в превосходную итоговую книгу прозы «Дни человека», вышедшую в свет в 1976 году), «Расстановка сил» в этом случае была бы ясна. Вот герой Битова, современный интеллигент, ищет себя, влюбляется, обманывается и обманывает сам, взрослеет не мужая, живет нечисто, ненаправленно, невдохновенно, старается об этом не думать и все-таки думает, ежится от стыда, снова пытается встать, отряхивается и снова падает. А вот автор нависает на ним и своим всезрящим художественным оком примечает и выявляет топографию его блужданий, хитрые траектории, по которым он мечется, подталкиваемый, с одной стороны, обстоятельствами и желаниями, а с другой ‒ гонимый собственной совестью. Наверное, будущие историки литературы XX века напишут, что Андрей Битов приобрел известность как создатель «романа воспитания» в нашей прозе 70-х годов. Это очень большое художественное и духовное начинание, оно дается таким нравственно-творческим усилием, при котором потребна мучительная честность с собой и анализ, неотделимый от самоанализа, от «нелицеприятного противостояния собственному опыту» (как выразился сам писатель). Но все же представляю, как мог бы звучать голос автора, вслух повествующего о судорожных трепыханиях Монахова, Одоевцева или, скажем, Лобышева из замечательного рассказа «Пенелопа», ‒ голос неутомимого преследователя, иронически-бестрепетного охотника (даже если «дичь» кровно ему близка)! А преследователь мало чем рискует, он в выигрышной позиции.
Или мог ведь Битов воспроизвести какой-нибудь эпизод из своих собственных странствий ‒ по Армении, Грузии, Средней Азии, песчаной косе прибалтийского заповедника. Как недвусмысленно, положительно, полновесно, по-авторски авторитетно зазвучало бы тогда его повествовательное «я», его восхищенно живописующее, сополагающее, философствующее слово! Эти очерки (почти все они собраны в книге «Семь путешествий») открыли новую страницу в отечественной эссеистике и публицистике. Они написаны так, что читатель совместно с автором направляется не в сторону географической экзотики, а в сторону народножизненной нормы и по ходу дорожных впечатлений принужден соизмерять свою жизнь с высшим духовным идеалом. Иначе говоря, путевые книжки Битова дополняют тот «роман воспитания», которым он занят всю свою писательскую жизнь, ‒ комментирует этот «роман» уже от имени неприкрытого авторского лица, берущего на себя педагогические функции.
...Однако выбор Андрея Битова пал на рассказ «Бездельник», должно быть, обратившийся для него уже в воспоминание, написанный почти двадцать лет назад в тоне личном, неизобличительном, неуверенном и вопросительном. Почему же? Думаю, оттого, что это рассказ-исток. В нем «я» персонажа еще не отпочковалось от «я» художника, и оба они с юношеской обнаженностью трепещут на пороге неласкового, некомнатного будущего. Для сверстников Битова вещь эта ‒ в какой-то степени уже «ретро». В ней, возможно, даже с большей четкостью и чистотой линий, чем в других «молодежных» произведениях конца 50-х ‒ начала 60-х годов, выразилось юное «непокорство» того времени, тяга к «настоящей жизни» ‒ подальше от шкафов с пыльными папками, дыроколов и скоросшивателей, школьнического отсиживанья рабочих часов в столичной «конторе». Теперь это непокорство кажется хоть и небезосновательным, однако уже чуточку наивным и беспредметным. Но в рассказе, как и во всякой художественной удаче, помимо отпечатка времени, есть своя долгодейственность, есть «вечные», не зависящие от смены десятилетий черты становления души.
Кто такой герой рассказа, почему он «без дела»? Потому ли, что вырос ни к какому делу не пригодным? Или потому, что еще ребенок? Или потому, что уже художник? На каждый из этих вопросов есть основания ответить утвердительно, все возможности в рассказе открыты, не исключены, как не застыла еще на Витиной физиономии характерологическая определенность маски.
«Без дела» значит «без роли» (вспомним, что романный цикл об Алексее Монахове с определенной долей сарказма назван «Роль»). В любом обществе существование без социальной роли допустимо разве что для младенца, дитяти ‒ и потому герой рассказа так остро не желает вырастать из детства, так стремится в нем задержаться. Но детство уже миновало, и упирающийся переросток рискует превратиться в босяка или заболеть как личность роковым раздвоением на покорного служаку в рабочее время и великовозрастного шалуна в досужий час. Ну, а если взглянуть по-другому? Ведь Виктор одарен подлинной чувствительностью, не дремлющим воображением, он ‒ художественная натура, как говорили в старину. Он любит встречных людей, встречный мир, жаждет в них перелиться, разбив стеклянную клетку ограниченной своей индивидуальности, жаждет так, как никогда не будет дано человеку, успокоившемуся и осевшему в житейско-практической «роли». А что до его пресловутой инфантильности ‒ кто отважится провести точную границу между нею и необходимой, неизбежной детскостью художника, поэта? И даже «лень», бездейственное томление души в сладком плену у многообразия жизни ‒ разве это не творческое состояние, разве нас смущает, что Пушкин и смолоду, и в зрелые лета воспевал «лень»?
Виктор буквально раздавлен чувством вины перед родителями, изнывает от грустной нежности к ним и какого-то пронзительного понимания их смертности, их надвигающегося стариковского одиночества. Но, корчась и мучась, он все же не может загнать себя в ту лунку, куда они его ласково проталкивают. И есть же своя правда в этом неосознанном упорстве духа, который вопреки внешним указаниям хранит высшую догадку о самом себе и отвергает навязанное место под солнцем...
Рассказ «Бездельник», как и положено хорошему прогнозу, ‒ сразу и обещание, и предупреждение. Обещание исполнилось, сбылся «я»-художник; своим пером первоклассного писателя Битов давно уже оправдал несостоявшегося инженера (он ведь тоже учился в техническом вузе, как Алеша Монахов из «Роли», пытал себя в должности «итеэровца», как Витя). Но сбылся и отрицательный вариант Витиной судьбы ‒ в лице постоянного битовского литературного спутника-«антигероя», который, старея, все безвольнее запутывается в своих полукомпромиссах ‒ полунеладах с действительностью и приближается к круглому нулю. Сбылась и правота, и неправота того сдвоенного «я», от чьего имени написан и прочитан рассказ.
Постоим же у черты, у «границы, с которой все началось», и подумаем, что сбудется или сбылось в нашей жизни, кем мы собираемся стать или кем мы уже не стали, удалось ли нам достичь зрелости и исполнить старый нравственный завет: «будьте как дети», ‒ сохранив дар детской свежести и отделив его от шипов детского эгоцентризма. Как говорит в другом месте Андрей Битов, пусть читатель (он же слушатель) сам оплатит свои счета.
Ирина Роднянская, 1980 г.