Текст с конверта грампластинки 1990 года:
Возьмет ли арфу: дивной сил
Дух преисполнится его,
И, как орёл ширококрылый,
Взлетит до неба Твоего!
Так русский поэт пушкинской поры Николаи Михайлович Языков завершает свое переложение одного из библейских псалмов, набрасывая в звучных стихах отсутствующие в подлиннике образ самого Псалмопевца и подчеркивая в нём черты первозданной, стихийной, неудержимой поэтической мощи. Это мощь как бы нечеловеческая, дочеловеческая — словно явление природы. «Как орел ширококрылый»…
Этого искал в библейской поэзии не один Языков. Для целого ряда эпох европейской культуры — от барокко до романтизма и дальше — она представляла собой корректив и дополнение к античному идеалу уравновешенной красоты и человеческой меры. Выразительно сказал об этом Виктор Гюго в своем предисловии к «Кромвелю», знаменитом манифесте романтической эстетики. Но много ранее оппоненты классической нормы вчитывались в то место из загадочного греческого трактата римской эпохи «О возвышенном», где в качестве примера «возвышенного» приведена лапидарность ветхозаветного рассказа о сотворении мира: «Да будет свет! — И был свет». Греция дала образец меры, Библия — образец безмерности. Греции принадлежит красота. Библии — «возвышенное» , то особое качество, которое в природе присуще не обжитым местностям, но крутизнам гор и пучинам морей. Тема греческой поэзии — статика формы, тема библейской поэзии — динамика силы. Грек Протагор сказал: «Человек есть мера всех вещей»: но Библия рисует бытие как раз неподвластное человеческой мере, несоизмеримое с ней. Образы дикой природы в книге Иова — дождь изливающийся не на землю возделываемую людьми, а на безбрежную и безлюдную степь; вольные звери, которых не сделать ручными, — это метафоры такой несоизмеримости. Бога тоже не приручишь.
С той антологией библейской гимнической лирики, которую в старые времена принято было называть Давидовой Псалтирью, как у европейской, так и специально у русской поэзии — совсем особые отношения. Перечислить хотя бы важнейшие переложения, подражания и переводы немыслимо. Из западных образцов назовём хотя бы только основополагающие шедевры немецкой поэтической традиции, принадлежащие Мартину Лютеру, и переводы Гердера, сыгравшие важную роль в становлении европейского верлибра. У нас псалмы перелагали Ломоносов, Державин и многие, очень многие другие; но задолго до них отголоски, отзвуки псалмов звучали в русском фольклоре — прежде всего в так называемых духовных стихах, но также в пословицах.
Псалмы — слово греческое и означает, собственно, «бряцанье по струнам». Другое греческое слово — «псалтирь», оно появляется впервые у Филона Александрийского, знаменитого еврейского философа, писавшего по-гречески, и представляет собой название музыкального инструмента, более или менее похожего на арфу (отсюда традиционная ассоциация образа арфы и с царем Давидом, и с райским блаженством). Оба слова — следы эллинизма, внесенного в Библию александрийскими переводчиками и толкователями. По-древнееврейски псалмы издревле обозначались как «Хваления», а сборник — как Кинга Хвалений. Всего псалмов ровно 150 — число, выбранное не без участия особой числовой символики или во всяком случае эстетики, и сохранено оно не без усилий. Некоторые целостные песни были разъяты, а самостоятельные — соединены, чтобы в итоге получилось «красивое» круглое число. С этим связан легкий разнобой в нумерации псалмов между древнееврейским, так называемым масоретским, текстом Библии (которому следует протестантская традиция) и греческим переводом, так называемой Сентуагинтой (которому следует православная и католическая традиция). Поэтому у переводов, включенных в нашу маленькую антологию, двойная нумерация.
Библейская хроника сообщает, что израильско-иудейский царь Давид, живший в XI–X вв. до н. э. (то есть в те времена, когда у греков еще не сложился гомеровский эпос) учредил в Иерусалиме сообщества музицирующих певцов, которым было поручено благолепие богослужебного обихода; во главе этих сообществ стояли три верховных мастера. Один из этих начальников певческих коллегий был своим происхождением связен с прошлым хананейского-финикийского края, исстари обильного музыкальной и поэтической традицией. О самом Давиде очень древнее предание сообщает, что он был одаренным поэтом; если иметь ввиду общее отношение к его памяти, было бы странно, если бы ничто из его творений не вошло в канон. Таким образом, читателю псалмов ничто не мешает играть с мыслью, что некоторые из них действительно принадлежат пастушку, ставшему воителем и царем; но вот какие именно — доказательно выяснить невозможно. Корни поэзии псалмов уходят в его времена и еще дальше — в глубины хананейской древности; очевидны параллели с поэзией Угарита. Но тот сборник, в рамках которого библейские «Хваления» предстают перед нами, сложился как целое гораздо позднее и включает материал различных эпох, датировать который нелегко. Их первозданность как эстетическое качество определяется в конечном счете не столько хронологией, сколько поэтикой, на которую не легла еще ни одна тень греческого рационализма и греческой риторики.
К взлелеянной мудрецами и книжниками словесности отточенного афоризма и многозначительной сентенции, доносящей до нас живой отголосок задорных споров и размеренных поучений, примыкает одна из самых загадочных и сопротивляющихся аналитически исчерпывающему истолкованию книг Библии — знаменитая Книга Иова. В ней очень ярко выступает вкус к словесной игре, к сарказму. Но одновременно оно несет в себе преодоление традиционного поучительства. Назидания и притчи книжников учили, как упорядочить свою жизнь в нерушимом мире с Богом, с людьми и с самим собой; Книга Иова говорит о страшном опыте спора человека с Богом, опыте одиночества среди людей и разлада с самим собой. Для книжников весь мир был большой школой, в которой человеку лучше всего быть первым учеником, послушным мальчиком. В Книге Иова показана граница, на которой самые хорошие школьные прописи теряют смысл.
Иов — имя праведника из древних преданий. Он живёт где-то на восток от Палестины еще до Моисея, но знает истинного и единого Бога. Начало книги рисует образ искренней, чистосердечной, благообразности, истовости богатого патриархального шейха, неуклонно блюдущего себя от греха и во всём поступающего, как положено. Но Сатана (Противоречащий), споря с Богом об Иове, бросает вызов: праведник чтит Бога не бескорыстно, его праведность обусловлена его сытостью и благополучием. Вопрос поставлен остро: что такое нравственное поведение человека — добронравие ожидающие награды, или верность до конца, имеющую опору в себе самой? Чтобы этот вопрос получил ответ, Бог выдает Иова на пытку обвинителю. Гибнет скот Иова, затем слуги, затем сыновья и дочери. Иов больше не богач, не господин, не отец семейства, не глава племени; но все эти беды он встречает с безукоризненной истовостью. Сатана ищет новых доводов: важнее всего не общественное положение, не семейный круг, но «кожа», «кость» и «плоть» — непосредственная телесная реальность человеческого «я». И вот Иов поражен «от подошвы стопы по самое темя» проказой или какой-то сходной болезнью, не только обрекающей его на медленную и мучительную смерть, но извергающую из круга людей, Проклиная ночь своего зачатие и день своего рождения, Иов на отрекается, однако, от веры в правду как сущность Бога и созданного Богом мира; но там невыносимее вопиющее противоречие между этой верой и жестокой очевидностью. Поставлен вопрос, на который нет ответа, и это мучает Иова тяжелее, чем телесные страдания. Чтобы как-то успокоиться, он должен либо перестать верить в то, что должно быть, либо перестать видеть то, что есть; в обоих случаях он выиграл пари Сатане. Первый выход предлагает жена: «Похули бога — и умри!» Второй выход — слепо верить в то, что добродетель всегда награждается, а порок всегда наказывается, и принять свою муку как возмездие за неведомую вину — рекомендуют трое друзей Иова: сладкоречивый Элифаз, сердитый Билдад и саркастический Цофар. Трое мудрецов добросовестно выкладывают то, чему их учили, им кажется, что они отстаивают честь Бога, а на деле они солидарны с Сатаной, ибо так же как он, обуславливают служение Богу надеждой на награду. Жалобы Иова — приговор не только трем друзьям, но и олицетворяемый ими самодовольной мудрости, разучившейся ставить самое себя под сомнение.
В финала слово берет Бог — но он ничего не объясняет не растолковывает. Он говорит «из бури», речь сама подобна буре, и в ней возникают образы первозданной Вселенной. В душе Иова наступает просветление, которого не объяснишь одними резонами. Его воля не сломлена, но он по доброй воле отступается от своего бунта. Бог перестал быть бессмысленной прописной истиной и стал живым образом, загадочным, как все живое. Именно это для Иова важнее всего — что он знает теперь о Бore не с чужих слов, а видит сам. Теперь искус Иова окончен. Вместе с Сатаной посрамлены его бессознательные единомышленники, защитники теории наград и наказаний — друзья-резонеры. Бог укоряет их — «Вы не говорили обо Мне так правдиво, как раб Мой Иов». А теперь ничто не мешает чуду вступить в свои права, и жизнь страдальца течет назад, к своим счастливым истокам. Книга заканчивается так как она началась — идиллией.
Сергей Аверинцев